Лонжюмо

(Поэма) 
 
Авиавступление 
 
Посвящается слушателям 
школы Ленина в Лонжюмо 
 
Вступаю в поэму, как в новую пору вступают. 
Работают поршни, 
соседи в ремнях засыпают. 
Ночной папироской 
летят телецентры за Муром. 
Есть много вопросов. 
Давай с тобой, Время, покурим. 
Прикинем итоги. 
Светло и прощально 
горящие годы, как крылья, летят за плечами. 
 
И мы понимаем, что канули наши кануны, 
что мы, да и спутницы наши,— 
не юны, 
что нас провожают 
и машут лукаво 
кто маминым шарфом, а кто — 
кулаками… 
 
Земля, 
ты нас взглядом апрельским проводишь, 
лежишь на спине, по-ночному безмолвная. 
По гаснущим рельсам 
бежит паровозик, 
как будто 
сдвигают 
застежку 
на «молнии». 
 
Россия любимая, 
с этим не шутят. 
Все боли твои — меня болью пронзили. 
Россия, 
я — твой капиллярный сосудик, 
мне больно когда — 
тебе больно, Россия. 
 
Как мелки отсюда успехи мои, 
неуспехи, 
друзей и врагов кулуарных ватаги. 
Прости меня, Время, 
что много сказать 
не успею. 
Ты, Время, не деньги, 
но тоже тебя не хватает. 
 
Но люди уходят, врезая в ночные отроги 
дорог своих 
огненные автографы! 
Векам остаются — кому как удастся — 
штаны — от одних, 
от других — государства. 
 
Его различаю. 
Пытаюсь постигнуть, 
чем был этот голос с картавой пластинки. 
Дай, Время, схватить этот профиль, 
паривший 
в записках о школе его под Парижем. 
 
Прости мне, Париж, невоспетых красавиц. 
Россия, прости незамятые тропки. 
Простите за дерзость, 
что я этой темы 
касаюсь, 
простите за трусость, 
что я ее раньше 
не трогал. 
 
Вступаю в поэму. А если сплошаю, 
прости меня, Время, как я тебя часто 
прощаю. 
_____ 
 
Струится блокнот под карманным фонариком. 
Звенит самолет не крупнее комарика. 
А рядом лежит 
в облаках алебастровых 
планета — 
как Ленин, 
мудра и лобаста. 
 

 
В Лонжюмо сейчас лесопильня. 
В школе Ленина? В Лонжюмо? 
Нас распилами ослепили 
бревна, бурые как эскимо. 
 
Пилы кружатся. Пышут пильщики. 
Под береткой, как вспышки,— пыжики. 
Через джемперы, как смола, 
чуть просвечивают тела. 
 
Здравствуй, утро в морозных дозах! 
Словно соты, прозрачны доски. 
Может, солнце и сосны — тезки?! 
Пахнет музыкой. Пахнет тесом. 
 
А еще почему-то — верфью, 
а еще почему-то — ветром, 
а еще — почему не знаю — 
диалектикою познанья! 
 
Обнаруживайте древесину 
под покровом багровой мглы, 
Как лучи из-под тучи синей, 
бьют 
опилки 
из-под пилы! 
 
Добирайтесь в вещах до сути. 
Пусть ворочается сосна, 
словно глиняные сосуды, 
солнцем полные дополна. 
 
Пусть корою сосна дремуча, 
сердцевина ее светла — 
вы терзайте ее и мучайте, 
чтобы музыкою была! 
 
Чтобы стала поющей силищей 
корабельщиков, 
скрипачей… 
 
Ленин был 
из породы 
распиливающих, 
обнажающих суть 
вещей. 
 

 
Врут, что Ленин был в эмиграции 
(Кто вне родины — эмигрант.) 
Всю Россию, 
речную, горячую, 
он носил в себе, как талант! 
 
Настоящие эмигранты 
пили в Питере под охраной, 
воровали казну галантно, 
жрали устрицы и гранаты — 
эмигранты! 
 
Эмигрировали в клозеты 
с инкрустированными розетками, 
отгораживались газетами 
от осенней страны раздетой, 
в куртизанок с цветными гривами 
эмигрировали! 
 
В драндулете, как чертик в колбе, 
изолированный, недобрый, 
средь великодержавных харь, 
среди ряс и охотнорядцев, 
под разученные овации 
проезжал глава эмиграции — 
царь! 
 
Эмигранты селились в Зимнем. 
А России 
сердце само — 
билось в городе с дальним именем 
Лонжюмо. 
 

 
Этот — в гольф. Тот повержен бриджем. 
Царь просаживал в «дурачки»… 
… Под распарившимся Парижем 
Ленин 
режется 
в городки! 
 
Раз!— распахнута рубашка, 
раз!— прищуривался глаз, 
раз!— и чурки вверх тормашками 
(жалко, что не видит Саша!) — 
рраз! 
 
Рас-печатывались «письма», 
раз-летясь до облаков,— 
только вздрагивали бисмарки 
от подобных городков! 
 
Раз!— по тюрьмам, по двуглавым — 
ого-го!— 
Революция играла 
озорно и широко! 
 
Раз!— врезалась бита белая, 
как авроровский фугас — 
так что вдребезги империи, 
церкви, будущие берии — 
раз! 
Ну играл! Таких оттягивал 
«паровозов!» Так играл, 
что шарахались рейхстаги 
в 45-м наповал! 
Раз!.. 
 
… А где-то в начале века 
человек, 
сощуривши веки, 
«Не играл давно»,— говорит. 
И лицо у него горит. 
 

 
В этой кухоньке скромны тумбочки 
и, как крылышки у стрекоз, 
брезжит воздух над узкой улочкой 
Мари-Роз, 
 
было утро, теперь смеркается, 
и совсем из других миров 
слышен колокол доминиканский 
Мари-Роз, 
 
прислоняюсь к прохладной раме, 
будто голову мне нажгло, 
жизнь вечернюю озираю 
через ленинское стекло, 
 
и мне мнится — он где-то спереди, 
меж торговок, машин, корзин, 
на прозрачном велосипедике 
проскользил, 
 
или в том кабачке хохочет, 
аплодируя шансонье? 
или вспомнил в метро грохочущем 
ослепительный свист саней? 
 
или, может, жару и жаворонка? 
или в лифте сквозном парит, 
и под башней ажурно-ржавой 
запрокидывается Париж — 
 
крыши сизые галькой брезжат, 
точно в воду погружены, 
как у крабов на побережье, 
у соборов горят клешни, 
 
над серебряной панорамою 
он склонялся, как часовщик, 
над закатами, над рекламами, 
он читал превращенья их, 
 
он любил вас, фасады стылые, 
точно ракушки в грустном стиле, 
а еще он любил Бастилию — 
за то, что ее срыли! 
 
и сквозь биржи пожар валютный, 
баррикадами взвив кольцо, 
проступало ему Революции 
окровавленное 
лицо, 
 
и глаза почему-то режа, 
сквозь сиреневую майолику 
проступало Замоскворечье, 
все в скворечниках и маевках, 
 
а за ними — фронты, Юденичи, 
Русь ревет со звездой на лбу, 
и чиркнет фуражкой студенческой 
мой отец на кронштадтском льду, 
 
вот зачем, мой Париж прощальный, 
не пожар твоих маляров — 
славлю стартовую площадку 
узкой улочки Мари-Роз! 
 
Он отсюда 
мыслил 
ракетно. 
Мысль его, описав дугу, 
разворачивала 
парапеты 
возле Зимнего на снегу! 
 
(Но об этом шла речь в строках 
главки 3-й, о городках.) 
 

 
В доме позднего рококо 
спит, уткнувшись щекой в конспекты, 
спит, живой еще, невоспетый 
Серго, 
 
спи, Серго, еще раным-рано, 
зайчик солнечный через раму 
шевелится в усах легко, 
спи, Серго, 
 
спи, Серго в васильковой рубашечке, 
ты чему во сне улыбаешься? 
Где-то Куйбышев и Менжинский 
так же детски глаза смежили. 
 
Что вам снится? Плотины Чирчика? 
Первый трактор и кран с серьгой? 
Почему вы во сне кричите, 
Серго?! 
 
Жизнь хитра. Не учесть всего. 
Спит Серго, коммунист кремневый. 
Под широкой стеной кремлевской 
спит Серго. 
 

 
Ленин прост — как материя, 
как материя — сложен. 
Наш народ — не тетеря, 
чтоб кормить его с ложечки! 
 
Не какие-то «винтики», 
а мыслители, 
он любил ваши митинги, 
Глебы, Вани и Митьки. 
 
Заряжая ораторски 
философией вас, 
сам, 
как аккумулятор, 
заряжался от масс. 
 
Вызревавшие мысли 
превращались потом 
в «Философские письма», 
в 18-й том. 
_________ 
 
Его скульптор лепил. Вернее, 
умолял попозировать он, 
перед этим, сваяв Верлена, 
их похожестью потрясен, 
бормотал он оцепенело: 
«Символическая черта! 
У поэтов и революционеров 
одинаковые черепа!» 
Поэтично кроить вселенную! 
И за то, что он был поэт, 
как когда-то в Пушкина — в Ленина 
бил отравленный пистолет! 
 

 
Однажды, став зрелей, из спешной 
повседневности 
мы входим в Мавзолей, как в кабинет 
рентгеновский, 
вне сплетен и легенд, без шапок, без прикрас, 
и Ленин, как рентген, просвечивает нас. 
 
Мы движемся из тьмы, как шорох кинолентин: 
«Скажите, Ленин, мы — каких Вы ждали, Ленин?! 
 
Скажите, Ленин, где победы и пробелы? 
Скажите — в суете мы суть не проглядели?.» 
 
Нам часто тяжело. Но солнечно и страстно 
прозрачное чело горит лампообразно. 
 
«Скажите, Ленин, в нас идея не ветшает?» 
И Ленин отвечает. 
 
На все вопросы отвечает 
Ленин. 
 
1962-1963